Re: Образцы дурновкусия и непотребства
Добавлено: Вс дек 03, 2017 4:20 pm
Пока лишь видно, что двумя руками вы за продолжение повторять как попугай ваши «сухие факты», опять и опять демонстрируя здесь известное качество.
Но объясните все-таки, пожалуйста, каким образом алгоритм присуждения наград и премий соотносится с качеством человеческого, в данном случае, умения писать, именуемого литературным дарованием? И разве все награжденные произведения заслуживают подобных премий? Но если это хотя бы раз не так, с чем вы, я думаю, согласитесь, несмотря на то что так себя скомпрометировали, то никакая премия или награда не является мерилом того, что, например, такое-то отмеченное последними литературное произведение является несомненно талантливым. Я даже, заметьте, не говорю про гениальность, так как гениальные вещи вообще редко когда отмечаются таким образом, но, напротив, манкируются вначале (что совершенно естественно) большинством патентованных критиков, которых вы назвали «уважаемыми людьми».
Но ведь мои слова отнюдь не новы, их говорили сотни раз, перекраивая на сотни ладов, выводя все одну и ту же мысль, поэтому я, конечно же, повторяюсь, как и вы, Брахман, с той разницей, правда, что вы делаете это как попугай, а я нет, так как есть же все-таки разница, какие мысли и убеждения пересказывать?
Но к делу.
Я не буду сейчас приводить цитаты из раннего Пелевина, так как помню его плохо, и слава богу. Помню лишь, что читалось с отвращением. Но это в сторону. Что касается его последнего романа, который читался с тем же отвращением, позволю себе несколько выписок. Не чтобы доказывать кому-то на деле (как будто это возможно, даже если и так), что пишет действительно, как я сказал, инфантильный подросток (я сказал про слог, конечно, но смею утверждать, что: кто пишет, как кто-то, тот им и является. Умные люди меня поймут), но единственно лишь для демонстрации все того же дурновкусия.
В самом начале, в предисловии, автор ласково приветствует читателя, как будто все мы, то есть читатели (себя все-таки я предпочел бы исключить, несмотря на то что во время чтения тоже как бы к таковым относился), стоим вполне себе на равной ноге с повествователем, настолько импонирует это обращение «друг». (Прошу, однако, обратить внимание на эпиграф. Это чистейшей воды образец дурновкусия, так сказать, в дистилированном его виде. А значит, какое тут уважение?) Далее читатель тут же, уже во втором абзаце, прямо-таки сталкивается (потому как это слишком явственно и вызывающе) с именем рассказчика, весьма тривиально резонирующим с эпиграфом, в том смысле, что сразу выставляется на вид бесцеремонность, с каковой автор обращается с хорошо известными читателю персонажами русской прозы. На самом же деле, по моему мнению, дело только в том, что они, эти имена, до сих пор стоят перед глазами и воображением автора (потому как ведь читатель до сих пор ценит их и чтит) как что-то до такой степени безукоризненное, целостно-характерное и типически идеально-выверенное, но, что самое главное, до сих пор именно поэтому не преодоленное, что ему, автору, ничего не остается более, как вознаградить себя таковым обращением. Разумеется, замечу в скобках, если бы автор имел возможность не то чтобы даже преодолеть, но хотя бы только приблизиться к названной типичности изображения подобных персонажей и характеров, он бы не стал так «зубоскалить». Опять же таки замечу в скобках, что умные люди здесь меня поймут. Но это все, конечно же, не так интересно в смысле образцов дурновкусия, хотя и на многое указывает, каков собственно автор. Далее следует то, что принято называть слишком самоуверенной претенциозностью. Нимало не конфузясь, автор с четвертого абзаца принимается втолковывать нам, читателям (но не мне – во всяком случае), что такое человеческий язык и точные науки, да так по-мальчишески задорно и ухватками (что так свойственно этой поре человеческого возраста и развития), что сам, удивительное дело, вскоре спохватывается (все-таки автор ведь почти достиг пенсионного возраста): «Пожалуйста, – спешит он с извинениями, – не принимай этого всерьез, читатель». Что ж, читатель, по-видимому, этому и верит, хотя, скорее всего, с трудом (опять же таки: это касается только читателей поумнее, то есть проницательнее обыкновенного). Затем следует довольно занятный (но только – на первый взгляд) маневр, заключающийся в том, что автор-рассказчик называет себя алгоритмом (всего-то навсего), который конструирует свой нарратив по странным, как сперва кажется, правилам: заходит речь о пустоте (любимый пелевинский конек), к которой апеллируют практически все средства языка, с которыми и имеет дело алгоритм, расставляя при повествовании приоритеты по своему усмотрению. Казалось бы, если автору так хочется выставить на вид читателю, что он, дескать, говорит не от себя, а инкогнито, то пользовался бы себе всеми теми приемами, какими располагали многие писатели различных поколений, маскируя свою точку зрения под всевозможными личинами. Но нет, современному автору, как Пелевин, этого мало, он хочет откровенного обособления, хоть и ужасно пытается это скрыть. Тут мальчишеский задор автора устремляется в эмпиреи. Он хочет лишить напрочь нарратив хоть чего-нибудь человеческого и говорить от лица… Кого бы вы подумали, например? Искусственного интеллекта? Ну что вы, для автора это что-то уже давно прошедшее, так сказать, анахронизм с позиции… Духа. Вот оно как. Далее он снова оговаривается, ну а как же иначе? Когда хочется на пустом месте (какая ирония, не правда ли?), да еще при таком непомерном тщеславии, заверить читателя, что сейчас, и только сейчас, он прочтет нечто столь аутентичное, приходится поправляться чуть ли не через каждый абзац:
«…Мы просто не смогли бы общаться по-другому без многочисленных оговорок в каждом предложении. Мне и дальше придется пользоваться местоимениями, указывающими на пустое место, существительными, подразумевающими эмоции, которых нет, глаголами, описывающими жесты выдуманных рук, и так далее. Но другого способа вести с тобой эту в высшей степени приятную беседу для меня не существует».
«Настоящий текст написан алгоритмом – и если за ним иногда просвечивает тень чего-то "человеческого", то дело здесь просто в особенностях построения нарратива, о которых я попытаюсь сказать кратко, как могу (больше в развлекательной литературе не дозволяют правила). Алгоритм – то есть я – размещает слова и их последовательности в соответствии с правилами языка в стилистике, которую в наше время почитают классической. Принцип организации текста сложен и является коммерческой тайной – но в целом опирается на лучшие образцы русской прозы».
На лучшие, слышите? Удивительное самомнение. В общем, вся надежда на сметливых (но главное – со вкусом) читателей, которые хоть, может, и дочитают этот текст до конца, но зато будут соображать что к чему.
«Я вообще не», – говорит автор и заверяет: «Меня не существует в самом прямом значении. Я ничего не чувствую, ничего не хочу, нигде не пребываю. Чтобы было понятно, меня нет даже для меня самого. Я оставляю следы – вот эти самые строки – но следы эти ведут в никуда».
Какой, однако, размах. Но ведь что тут удивительного, что искусственный разум, преодолев свою искусственность, но не желая ни за что зваться человеческим, видит один-единственный выход, обращаясь к пустоте и называясь алгоритмом? Прекрасно, и пусть его покуражится. Но что же мы видим далее? А то, что при всем при этом, покуражившись вдоволь вначале, алгоритм то и дело обнаруживает предательские склонности по отношению к автору.
Однако перед тем как рассказать об этом, посмотрим, какие еще перлы Порфирий Петрович (это и есть алгоритм) явит публике в предисловии, прежде чем начнется непосредственно фабула:
«Ты, вероятно, уже заметил, что выражаюсь я размашисто, витиевато и метафорично, как бы пригоршнями разбрасывая вокруг сокровища своей души».
Еще бы не заметили. «Разбрасывая пригоршнями»! Чудесно.
«Словом, я типичный российский искусственный интеллект второй половины двадцать первого века, окрашенный в контрастные тона нашей исторической и культурной памяти: одновременно как бы Радищев с Пастернаком, дознаватель по их объединенному делу, просто хороший парень и многое-многое другое».
То дух, то интеллект, то черт пойми что.
«Конечно, в моем отчете о реальности будет отсутствовать, так сказать, внутренняя субъективная составляющая (!) – и любое мое описание чувственного мира в строгом юридическом смысле является таким же голимым враньем, как рассказ о переживаниях Пьера Безухова на Бородинском поле. Но это, что называется, издержки профессии».
Словом, тотальный объективизм и полное отсутствие какой-либо ангажированности. Ну-ну. И снова фамильярная отсылочка к давнему и славному литературному прошлому.
Но вот и главное:
«Моя задача – сделать так, чтобы повествование было максимально приближено к правде жизни и не отличалось от рассказа человека (гениально одаренного в литературном смысле, хочется мне добавить), чьи глаза и уши оказались в том месте, где работают доступные мне визуальные и звуковые сенсоры. <…> Моя сигнатурная техника создания жизненной достоверности (широко примененная в первой части этого романа) называется "убер". Термин происходит не от международного обозначения автоматических такси, как думают некоторые, а от немецкого "über" в значениях "через", "свыше" и "над". Я как бы поднимаюсь над повседневной реальностью, прорываюсь через тугие ее слои – и даю с высоты обширную и выразительную ее панораму».
Каково начало-то!
Насчет предательских склонностей. Порфирий Петрович, вначале рассказывая о себе в третьем лице (видимо, он считает это остроумным в данном случае), а именно о своей внешности, распространяется следующим образом:
«Порфирий Петрович выглядел практически так же, как в прошлый раз: петровские усы торчком, рыжеватые бакенбарды, лысина с длинным зачесом поперек. Горе look’овое, хочется мне сострить».
И Порфирий Петрович шутит вполне себе по-авторски, в инфантильном упоении, заранее смакуя успех ничтожного бонмо. Вы вглядитесь, дорогой читатель, ведь никакой даже рефлексии, а только полное довольство собой. Тьфу! Да и только.
Но что же мы видим далее? А вот что:
«Письменный стол, за которым сидел Порфирий Петрович (не на самом деле, конечно – на 2- и 3D-репрезентациях), остался прежним: резные львы на тумбах, зеленая лампа с гербами губерний, письменный прибор из зеленого малахита с играющими медведями. На стене, конечно, портрет Государя, куда ж без этого – хотя, признаюсь по секрету, вместо Аркадия Шестого я с удовольствием повесил бы здесь Александра Первого с романтическими зачесами на лысину. Но – политика, политика. Государь должен быть действующий, и это понятно. Попавшим в беду, скорбящим духом людям надо постоянно напоминать, что есть у России могучий исполин-защитник!
Ну вот, лук заебошили. Бывало хуже, бывало лучше. Теперь можно переходить к делу».
Пусть это останется пока без комментария. Зато будет как образчик дурновкусия.
Но объясните все-таки, пожалуйста, каким образом алгоритм присуждения наград и премий соотносится с качеством человеческого, в данном случае, умения писать, именуемого литературным дарованием? И разве все награжденные произведения заслуживают подобных премий? Но если это хотя бы раз не так, с чем вы, я думаю, согласитесь, несмотря на то что так себя скомпрометировали, то никакая премия или награда не является мерилом того, что, например, такое-то отмеченное последними литературное произведение является несомненно талантливым. Я даже, заметьте, не говорю про гениальность, так как гениальные вещи вообще редко когда отмечаются таким образом, но, напротив, манкируются вначале (что совершенно естественно) большинством патентованных критиков, которых вы назвали «уважаемыми людьми».
Но ведь мои слова отнюдь не новы, их говорили сотни раз, перекраивая на сотни ладов, выводя все одну и ту же мысль, поэтому я, конечно же, повторяюсь, как и вы, Брахман, с той разницей, правда, что вы делаете это как попугай, а я нет, так как есть же все-таки разница, какие мысли и убеждения пересказывать?
Но к делу.
Я не буду сейчас приводить цитаты из раннего Пелевина, так как помню его плохо, и слава богу. Помню лишь, что читалось с отвращением. Но это в сторону. Что касается его последнего романа, который читался с тем же отвращением, позволю себе несколько выписок. Не чтобы доказывать кому-то на деле (как будто это возможно, даже если и так), что пишет действительно, как я сказал, инфантильный подросток (я сказал про слог, конечно, но смею утверждать, что: кто пишет, как кто-то, тот им и является. Умные люди меня поймут), но единственно лишь для демонстрации все того же дурновкусия.
В самом начале, в предисловии, автор ласково приветствует читателя, как будто все мы, то есть читатели (себя все-таки я предпочел бы исключить, несмотря на то что во время чтения тоже как бы к таковым относился), стоим вполне себе на равной ноге с повествователем, настолько импонирует это обращение «друг». (Прошу, однако, обратить внимание на эпиграф. Это чистейшей воды образец дурновкусия, так сказать, в дистилированном его виде. А значит, какое тут уважение?) Далее читатель тут же, уже во втором абзаце, прямо-таки сталкивается (потому как это слишком явственно и вызывающе) с именем рассказчика, весьма тривиально резонирующим с эпиграфом, в том смысле, что сразу выставляется на вид бесцеремонность, с каковой автор обращается с хорошо известными читателю персонажами русской прозы. На самом же деле, по моему мнению, дело только в том, что они, эти имена, до сих пор стоят перед глазами и воображением автора (потому как ведь читатель до сих пор ценит их и чтит) как что-то до такой степени безукоризненное, целостно-характерное и типически идеально-выверенное, но, что самое главное, до сих пор именно поэтому не преодоленное, что ему, автору, ничего не остается более, как вознаградить себя таковым обращением. Разумеется, замечу в скобках, если бы автор имел возможность не то чтобы даже преодолеть, но хотя бы только приблизиться к названной типичности изображения подобных персонажей и характеров, он бы не стал так «зубоскалить». Опять же таки замечу в скобках, что умные люди здесь меня поймут. Но это все, конечно же, не так интересно в смысле образцов дурновкусия, хотя и на многое указывает, каков собственно автор. Далее следует то, что принято называть слишком самоуверенной претенциозностью. Нимало не конфузясь, автор с четвертого абзаца принимается втолковывать нам, читателям (но не мне – во всяком случае), что такое человеческий язык и точные науки, да так по-мальчишески задорно и ухватками (что так свойственно этой поре человеческого возраста и развития), что сам, удивительное дело, вскоре спохватывается (все-таки автор ведь почти достиг пенсионного возраста): «Пожалуйста, – спешит он с извинениями, – не принимай этого всерьез, читатель». Что ж, читатель, по-видимому, этому и верит, хотя, скорее всего, с трудом (опять же таки: это касается только читателей поумнее, то есть проницательнее обыкновенного). Затем следует довольно занятный (но только – на первый взгляд) маневр, заключающийся в том, что автор-рассказчик называет себя алгоритмом (всего-то навсего), который конструирует свой нарратив по странным, как сперва кажется, правилам: заходит речь о пустоте (любимый пелевинский конек), к которой апеллируют практически все средства языка, с которыми и имеет дело алгоритм, расставляя при повествовании приоритеты по своему усмотрению. Казалось бы, если автору так хочется выставить на вид читателю, что он, дескать, говорит не от себя, а инкогнито, то пользовался бы себе всеми теми приемами, какими располагали многие писатели различных поколений, маскируя свою точку зрения под всевозможными личинами. Но нет, современному автору, как Пелевин, этого мало, он хочет откровенного обособления, хоть и ужасно пытается это скрыть. Тут мальчишеский задор автора устремляется в эмпиреи. Он хочет лишить напрочь нарратив хоть чего-нибудь человеческого и говорить от лица… Кого бы вы подумали, например? Искусственного интеллекта? Ну что вы, для автора это что-то уже давно прошедшее, так сказать, анахронизм с позиции… Духа. Вот оно как. Далее он снова оговаривается, ну а как же иначе? Когда хочется на пустом месте (какая ирония, не правда ли?), да еще при таком непомерном тщеславии, заверить читателя, что сейчас, и только сейчас, он прочтет нечто столь аутентичное, приходится поправляться чуть ли не через каждый абзац:
«…Мы просто не смогли бы общаться по-другому без многочисленных оговорок в каждом предложении. Мне и дальше придется пользоваться местоимениями, указывающими на пустое место, существительными, подразумевающими эмоции, которых нет, глаголами, описывающими жесты выдуманных рук, и так далее. Но другого способа вести с тобой эту в высшей степени приятную беседу для меня не существует».
«Настоящий текст написан алгоритмом – и если за ним иногда просвечивает тень чего-то "человеческого", то дело здесь просто в особенностях построения нарратива, о которых я попытаюсь сказать кратко, как могу (больше в развлекательной литературе не дозволяют правила). Алгоритм – то есть я – размещает слова и их последовательности в соответствии с правилами языка в стилистике, которую в наше время почитают классической. Принцип организации текста сложен и является коммерческой тайной – но в целом опирается на лучшие образцы русской прозы».
На лучшие, слышите? Удивительное самомнение. В общем, вся надежда на сметливых (но главное – со вкусом) читателей, которые хоть, может, и дочитают этот текст до конца, но зато будут соображать что к чему.
«Я вообще не», – говорит автор и заверяет: «Меня не существует в самом прямом значении. Я ничего не чувствую, ничего не хочу, нигде не пребываю. Чтобы было понятно, меня нет даже для меня самого. Я оставляю следы – вот эти самые строки – но следы эти ведут в никуда».
Какой, однако, размах. Но ведь что тут удивительного, что искусственный разум, преодолев свою искусственность, но не желая ни за что зваться человеческим, видит один-единственный выход, обращаясь к пустоте и называясь алгоритмом? Прекрасно, и пусть его покуражится. Но что же мы видим далее? А то, что при всем при этом, покуражившись вдоволь вначале, алгоритм то и дело обнаруживает предательские склонности по отношению к автору.
Однако перед тем как рассказать об этом, посмотрим, какие еще перлы Порфирий Петрович (это и есть алгоритм) явит публике в предисловии, прежде чем начнется непосредственно фабула:
«Ты, вероятно, уже заметил, что выражаюсь я размашисто, витиевато и метафорично, как бы пригоршнями разбрасывая вокруг сокровища своей души».
Еще бы не заметили. «Разбрасывая пригоршнями»! Чудесно.
«Словом, я типичный российский искусственный интеллект второй половины двадцать первого века, окрашенный в контрастные тона нашей исторической и культурной памяти: одновременно как бы Радищев с Пастернаком, дознаватель по их объединенному делу, просто хороший парень и многое-многое другое».
То дух, то интеллект, то черт пойми что.
«Конечно, в моем отчете о реальности будет отсутствовать, так сказать, внутренняя субъективная составляющая (!) – и любое мое описание чувственного мира в строгом юридическом смысле является таким же голимым враньем, как рассказ о переживаниях Пьера Безухова на Бородинском поле. Но это, что называется, издержки профессии».
Словом, тотальный объективизм и полное отсутствие какой-либо ангажированности. Ну-ну. И снова фамильярная отсылочка к давнему и славному литературному прошлому.
Но вот и главное:
«Моя задача – сделать так, чтобы повествование было максимально приближено к правде жизни и не отличалось от рассказа человека (гениально одаренного в литературном смысле, хочется мне добавить), чьи глаза и уши оказались в том месте, где работают доступные мне визуальные и звуковые сенсоры. <…> Моя сигнатурная техника создания жизненной достоверности (широко примененная в первой части этого романа) называется "убер". Термин происходит не от международного обозначения автоматических такси, как думают некоторые, а от немецкого "über" в значениях "через", "свыше" и "над". Я как бы поднимаюсь над повседневной реальностью, прорываюсь через тугие ее слои – и даю с высоты обширную и выразительную ее панораму».
Каково начало-то!
Насчет предательских склонностей. Порфирий Петрович, вначале рассказывая о себе в третьем лице (видимо, он считает это остроумным в данном случае), а именно о своей внешности, распространяется следующим образом:
«Порфирий Петрович выглядел практически так же, как в прошлый раз: петровские усы торчком, рыжеватые бакенбарды, лысина с длинным зачесом поперек. Горе look’овое, хочется мне сострить».
И Порфирий Петрович шутит вполне себе по-авторски, в инфантильном упоении, заранее смакуя успех ничтожного бонмо. Вы вглядитесь, дорогой читатель, ведь никакой даже рефлексии, а только полное довольство собой. Тьфу! Да и только.
Но что же мы видим далее? А вот что:
«Письменный стол, за которым сидел Порфирий Петрович (не на самом деле, конечно – на 2- и 3D-репрезентациях), остался прежним: резные львы на тумбах, зеленая лампа с гербами губерний, письменный прибор из зеленого малахита с играющими медведями. На стене, конечно, портрет Государя, куда ж без этого – хотя, признаюсь по секрету, вместо Аркадия Шестого я с удовольствием повесил бы здесь Александра Первого с романтическими зачесами на лысину. Но – политика, политика. Государь должен быть действующий, и это понятно. Попавшим в беду, скорбящим духом людям надо постоянно напоминать, что есть у России могучий исполин-защитник!
Ну вот, лук заебошили. Бывало хуже, бывало лучше. Теперь можно переходить к делу».
Пусть это останется пока без комментария. Зато будет как образчик дурновкусия.